***
[Обстоятельства, – экстремальность
происходившего с ними в продолжение последних часов, – лишили их осторожности там,
где прежде каждый из них следил за собою со всею пристрастностью, и воли языку
не давал.]
Иероним (потирая переносицу): Может быть,
он знает что – они… для чего.
Хатхори (всё ещё не отошед после истории с
ядом): Ему откуда знать?
[Кончики пальцев Петепра странствуют
вокруг его ладони, едва не касаясь её, – поэтому он не сразу врубается – и
отвечает так, как бумажное письмо, запоздало отправившееся в ответ.
Но о чём же, о чём они говорят? – оба они ведут
речь так, словно предмет их разговора, – один, оба они подразумевают одно, походя,
едва этого касаясь, потому, что сосредоточены на другом, внимание их смещено, и
они не берутся переспрашивать друг дружку «о чём это ты? – ну-ка, давай-ка
сличим». Барашек открывает рот, но – ни звука, – так привык он хранить иеронимову
тайну. Этот человек, – чужой среди них, – он… знает о… зеркалах? он знает? откуда?
он имеет право знать? Барашек в растерянности повёртывается к волку, к Петепра,
ища помощи, но помощи нет. Он не замечает и того, как Иероним дернул уголком
рта, – Иероним не спрашивает того человека: «О чём ты вообще говоришь? Что
имеешь в виду?» он сидит, сложив руки на коленях, наблюдая и подмечая, однажды –
барашек видел, барашек был там – с тем же выражением лица смотрел он под ноги
себе, пальцы его ловко разбирали нехитрое <устройство> и пахло раздражающе,
и у ног его <...>. Барашку бы с облегченьем отдать ему право соображать,
но он не может, он слишком встревожен.]
Иероним: Он достаточно долго прожил на
свете, он собиратель древностей и курьёзов. (Иероним протирает очки тряпочкой, а
его голос звучит так, словно он загибает пальцы.) Он зачем-то подсунул нам яд. Что
ещё? А, – его история противоречит имени на бейдже, – он рассказал нам историю
другого человека, – интересно, зачем?
[Отдает
Иероним себе отчет, в том, что не всё что он-то разпознаёт как слова, все видят
тако же и – читают? – и как он со своим разумением в грамоте постоянно топчется
на самой границе заблуждения насчёт того, что пребывающее в виде слов открыто
равно и ему и любому, и загвоздка только в желаньи либо не желаньи видеть, как
нужно. Понимает ли он хотя бы, сразу и без околичностей понимает ли, на каком
языке он читает?]
Хатхори: Кому здесь дело до того, что
написано на бейдже? Кто сумеет прочесть?
Иероним: Ему, – иначе он не навесил бы его.
Он предпочёл считаться убийцею брата, почему? И когда он придёт – зачем он
придёт?
[Между тем, Петепра не слушает их. Он взирает
на них с внезапною проницательностью, однако из нового своего далека – в мемуарах
этот взгляд достаётся тем сценам, которые за давностию растеряли прежнюю важность.
Он словно погружён в ночь, перед самым
дождём, – как будто кто-то обосновался настолько от него близко, что
распространил на него особенное, чуждое совершенно опыту всей его жизни, восприятие
своих рецепторов. Он слышит, видит и обоняет всею поверхностью кожи, а закрывая
глаза, – лишается памяти он сам и его тело лишается памяти тоже, и ему
приходится пересчитывать пальцы на руках, чтобы вернуть себе представление о
том, кто он.
Их ворчливые пререканья врываются в его
тишину, как неустановимой природы щёлканье в стенах, и так же точно покидают они
его наедине с новым его переживанием мира.
Правда, ему нет дела до этих имён.
Он слышит/видит/осязает, как кто-то большой
принюхивается в темноте хвойного леса, и голову его, и костистые утянутые в сюртук
плечи его осыпают капли недавнего дождя, – он тревожит рогами еловые ветви над
собою, поворачивая головой туда и сюда, – где-то в далёком-далеке, где он не
бывал никогда, куда никогда не хотел, – в месте, о существовании коего он не знает.
Тот всматривается в них, повёртывая голову
от одного к другому, сосредоточив на них часть своих зрительных органов, – оставляя
на периферии зрения того, кто идёт к ним в сумерках.]
***
Чего только не бродит у них в головах
сейчас – в головах у тех, кому было над чем призадуматься.
Хатхори
закрывает глаза. Мальчишка так же точно уселся бы возле пустого места, как
сейчас рядом с ним, – тот случайно встречает его взгляд, и его взгляду отвечает.
В его мыслях Хатхори не находит себя, – прикосновения его ничего не значат.
Совративши его при этой их другой, – лишней, он теперь ясно видит и это –
встрече, тот более ни разу сам не приближался к нему. Его осеняет, – как будто он
стирает с оконного стекла пыль и впервые выглядывает наружу, – ничему не верь. Переменил
ли мальчишку тот промежуток времени, когда он выпустил его из рук, – он вновь
наложил на него руки, но... тот... с тем что-то приключилось, – или просто-напросто
он отказался от притворства? – ведь так он держит его ещё крепче. Когда он
притягивает его к себе и принимается трогать его всюду, и там тоже трогает, он стоит,
слушаясь его рук, и ему ясно, что выпусти он его, – тот немедля отойдёт в
сторону, за пределы досягаемости – один длинный шаг. Чтобы знать это, ему не
нужно смотреть ему в лицо – он никогда и не решался заглянуть ему в лицо, когда
на него находило поветрие нежности, в память ему запали признаки витилиго у
него под рёбрами, но увидеть его лицо – он боялся. Однажды тот почему-то положил
ладонь ему на затылок, и… это было ласкою. Отчего же он убеждён, или хочет
убедить самое себя, что мурашки, так часто покрывающие его руки, – свидетельствовали
тогда, – но не теперь, – что тот едва не сомлевает в предвкушении, пока его
ладонь, легши на его бедро, его бедро огибала, пока тот переступал ногами, а самого
его бросало в жар, когда он как на крючок насаживал его на палец – ему в голову
не шло, что пришедший на ум крюк – заявляет о причинении боли… Отчего?
«Отчего я чувствую, что совершил
злодейство?»
Тот ничего не прячет, отдаваясь ему
теперь, не считает нужным прятать технические приёмы своего искусства, – шестерни
запрятанного в нём механизма крутятся на его глазах, – ему отказано в той
прелести, которая суть искренность и доверчивость, – а он всё ещё помнит, как
тот открывал ему, что ему вот так если, то – больно, просто больно. Нынешнему ему
он не решился бы предложить тех порошков и притираний, которыми потчевал его прежде,
и мнилось ему, что они бы не подействовали. Он предпочитает оскорблять его
лёгкостью, с которой читает в его сердце, с которой разоблачает и оглашает его
сердце, – а он и не хочет сопротивляться ему, он не может ему сопротивляться, –
его новой и кривой прельстительности и послушанию. Он принимает и её, и примет
от него всё, каждый искоса брошенный взгляд, – как вот сию секунду, – но тот
уже отвернулся, и смотрит перед собой, вкладывает закладки в пазы, замыкает
замки, задвигает засовы между ними. И каким-то наитием знает он, что тот мстит
ему, но постоянно раскаивается в своей мести, а все происшествия последних часов
отодвинули, и вовсе загородили собою новую тайну между ними, а ему вдруг
показалось, что он ощутил то благодарное удивление, каким тот его одаривал
когда-то. Однако он не способен отказаться от него, – пусть сердце его и разрывается
от утраты. Однажды он застаёт его на мостике, – он держит ладонь горстью
напротив груди и заглядывает в неё. О чём он тогда подумал? Он погубляет
корабль, он кончает с собою – что? Он стремительно шагнул к нему, – бог знает,
что ему примерещилось, он испытал страх, страх съевший всё его небо, – и теряя на
ходу растеряв уверенность в том, что нужно делать – остановить? – он нерешительно
тянется к нему, но так и не трогает его запястьев, – тот сам приблизил ладонь к
его глазам, и указал взглядом, – бабочка, чуть растерявшая чешуи с крыльев, но
живая, хоботком собирала слюну из сердцевины его ладони. С минуту они стояли
так близко голова к голове, как ни разу с тех пор, как вновь пустились в путь. Ему
показалось, что тот готов к какому-то признанию, однако ничего он так и не
сказал, только губы его сложились в улыбку, которую он ждал, но и она его обманула,
её он не сумел разгадать, – с такою сознаются в вещах постыдных. Сразу вслед за
тем, он отстранился, обошёл его так, чтобы не соприкоснуться с ним и вышел
наружу, прикрывая ладонь с насекомым другою ладонью, как загораживают свечку от
сквозняка.
Сидит он
от него так близко, что мог бы перекинуть ноги через его колени и лечь щекой
ему на грудь, – он бы хотел этого, а что тот? – тот мог бы подчиниться, если бы
не сосредоточился теперь на чем-то ином.
Она, богиня, говорила ему – уже давно,
когда-то: «Всё сор на поверхности вод, и нет вод глубже и чище, и воды эти –
любовь, и остаёшься ты с нею, а не…» – он не слушает, но не заткнуть же уши? – «вот
что сказала бы тебе я, кабы мы повстречались в надлежащее время…» – он, закусив
губу, думает: остаёшься, в лучшем случае, с нарушенным узором на обоях. Всё же он
услыхал её тогда, когда она говорила с ним, шныряя глазами тут и там, повсюду,
прощупывая, как вор в поисках тайника, их дом. Непроизвольно в мыслях своих
возвращается в мыслях своих к свету лампы, загороженному экраном, и к бормотанию
снастей за пределами этого света, – он вернулся бы только туда, – в краткие и безвозвратно
ушедшие часы, только туда, когда всё могло пойти как угодно по-другому. Это не
любовь, это дождь и свет лампы, но тот покой пришёл к нему через него, пускай
он сор, и вот почему он его добился вновь, потому, его пальцы описывают круги
вокруг его пальцев сейчас, и, возможно, он прикоснётся к его руке? Речи льва о
ней, – потом, когда лев вернулся с того света, тогда, неподалёку от постоялого двора
в лесах, льва с ними не было – не покажутся ему убедительными, она занимала разговорами
и изводила его не его вожделения, – он оставался холоден к ней, он её боялся, и
боялся не напрасно, – она не была добра к нему, но если бы он был её целью, она
извела бы его, точно, но хотела-то она иного и искала иного, иное высматривала.
Он почти догадался обо всём, когда вновь и
окончательно теряет эту мысль: он уловлен силою гравитации, – в точности так же
течение вод заносит под корягу свою добычу, – как и остальные здесь, –
могуществом этих предметов, волшебных предметов. Они похожи на полированные
выпуклые пуговицы на ножках, размером в ладонь волка, и не принимают в себя ни
холода, ни тепла окружающей среды, ни образов тех, кто оказывается вблизи от них,
цветом же они схожи с исподом грибной шляпки, потраченные оспинами, как
поверхность Луны – метеоритными кратерами.
[А это… оно… он… всё так же пребывает на
границе лесной чащи и луга, очень-очень далеко от этого места, и ветви над ним
роняют на него струйки воды, и те оставляют тёмные дорожки на его удлинённом
костистом оленьем лице, но они не темнее той сияющей тьмы, из которой он сложен
и которая облекает его, сходно с тем, как пряди волос движутся вокруг тела
русалки в её родной стихии. Его занимает упрятанная под одеждою Петепра кость,
которую он, не теряя времени, наново прилепил к груди скотчем, так и не выпустив
из рук там, на постоялом дворе. Никто не видит, как он протянул руку со многими
суставами, и едва не касается её кончиками пальцев, – каждый из коих равен
другим длиною. Он столь долго провидел, как текущий сверху поток льда затопляет
мир, что теперь… он врезается в сиюминутное, как… как во что?
С многочисленных веточек его рогов срываются
ледяные капли и Петепра передёргивает плечами, и вдруг резко выдыхает, когда
она падает ему на щёку под глазом.
Никто ничего не заметил тогда.]
***
– А если он не придёт?
– Что же? – он просто псих, чокнутый
отравитель?
– Что ему нужно тогда?
Ждут.
Комментариев нет:
Отправить комментарий