Митрофанов укреплял
чувство, которое путало, но было почти приятно, что именно он укрепляет это
чувство.
- Да, правительство у нас бездарное, царь – бессилен, – пробормотал
он, осматривая рассеянно десятки сытых лиц; красноватые лица эти в дымном
тумане напоминали арбузы, разрезанные пополам. От шума, запахов и водки немножко
кружилась голова.
- Вот вы, Иван Петрович, простой, честный, русский человек...
Митрофанов наклонил
голову над столом.
- Ну, вот, скажите: как вам кажется: будет у нас революция?
Митрофанов поднял голову
и шепотом сказал:
- Обязательно. Громаднейший будет бунт.
-Да?
– спросил Самгин; определенность ответа была неприятна ему и мешала выразить
назревающие большие мысли.
- Сами знаете, – шептал Митрофанов, сморщив лицо, отчего оно стало
шершавым. – До крайности обозлен народ несоответствием благ земных и засилием
полиции, – сообщил он, сжав кулак, – Возрастает уныние и... – Подвинув отъехавший
стул ближе ко столу, согнувшись так, что подбородок его почти лег на тарелку,
он продолжал: – Я вам покаюсь: я вот, знаете, утешаю себя, – ничего, сойдется,
мы – народ умный! А вижу, что людей, лишенных разума вследствие уныния, - все больше. Зайдешь, с холода,
в чайную, в трактир, прислушаешься:
- О чсм говорят? Так
ведь что же? Идет всеобщее соревнование в рассказах о несчастии жизни,
взвешивают люди, кому тяжелее жить. До хвастовства доходят, до ярости.
Мне – хуже! Нет, врешь, мне! Ведь это – хвастовство для оправдания будущих
поступков...
Тут Самгин увидал, что круглые глаза Митрофанова наполнились
горестным удивлением:
- Вы подумайте – насколько безумное это занятие при кратком сроке
жизни нашей. Ведь вот какая штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все
больше людей живет так, что все дни ихней жизни – постные пятницы. И – теснота!
Ни вору, ни честному – ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она,
почва-то?